ДЖОН ЗЕРЗАН. КАТАСТРОФА ПОСТМОДЕРНИЗМА

[Пожалуйста, имейте в виду, что на данный момент этот текст не предназначен для широкого распространения]

Мадонна, "Ну что, мы будем веселиться?", таблоиды в супермаркетах, Милли Ванилли, виртуальная реальность, "делай покупки, пока не упадешь", Большое Путешествие Пиви, Нью-Эйдж/компьютерное "омощнение", мега-магазины, Talking Heads, фильмы по мотивам комиксов, потребление "природных товаров". Смесь крайне поверхностного и циничного. Объявление компании Тойота: "Экономия, забота и тому подобное"; журнал "Детали": "Стиль имеет значение", "Не спрашивайте зачем: попробуйте Бад Драй"; бесконечный просмотр телевизионных программ, сопровождаемый их высмеиванием. Непоследовательность, фрагментация, релятивизм - вплоть до демонтажа самой идеи смысла (потому что история рациональности так скудна?). Приветствовать все, что маргинально, забывая о том, как легко сделать маргиналов модными. "Смерть субъекта" и "кризис репрезентации".

Постмодернизм. Изначально это была тема в эстетике; она колонизировала "обширные пространства", как выразился Эрнесто Лаклау, "и, в конце концов, стала новым горизонтом нашего культурного, философского и политического жизненного опыта". "Растущая убежденность в том, что человеческая культура в той форме, которую мы знали,.. приближается к своему концу", как сказал Ричард Керни. Происходит - особенно в США - пересечение поля постструктуралистской философии с полем гораздо более обширным - состоянием общества: дух специализации и, что наиболее важно, возникновение того, что было предзнаменовано современным индустриальным обществом. Постмодернизм - это одновременность, трясина отложенных решений на всех уровнях, включая двусмысленность, отказ от размышления, как над причинами, так и над следствиями, а также отрицание противоположных методов, "новый реализм". Постмодернизм не означает ничего и движется в никуда; это милленаризм наоборот, сбор урожая технологической системы "жизне"-обеспечения всемирного капитала. Совсем неслучайно именно Университет Карнеги-Меллона, ставший первым высшим учебным заведением, который в 80-х годах потребовал, чтобы все студенты были обеспечены компьютерами, сейчас составляет первый "государственный постструктуралистский учебный план".

Потребительский нарциссизм и просто космический лозунг "в чем разница?" характеризуют конец философии. Крокер и Кук писали, что это похоже на то, как на гравюре вытравливают темы "разрушения и упадка на радиационном фоне пародии, китча и пережженного металла". Генри Кариел делает вывод, что "постмодернистам уже просто слишком поздно выступать против движущей силы индустриального общества". Поверхность, новизна, случайность - уже не осталось оснований для критики нашего кризиса. Если типичный постмодернист воздерживается от подведения итогов ради утверждаемого плюрализма и открытости перспективы, то также разумно (если вообще можно использовать это слово) будет предположить, что, если и когда мы будем жить в культурном контексте постмодернизма, мы уже не будем знать, как это выразить словами.

Примат языка и конец субъекта

Размышляя методологически, повышенное внимание к языку является ключевым фактором, объясняющим постмодернистскую атмосферу узкой сосредоточенности и обособления. Так называемый "спуск к языку", или "лингвистический поворот", заставил постмодернистов и постструктуралистов предположить, что язык конституирует человеческое общество, а человеческое общество - весь мир. На протяжении большею части этого столетия [прим. перев. - эссе было написано в конце XX века] проблема языка становилась все более и более центральной в философской науке под влиянием таких людей, как Витгенштейн, Куайн, Хайдеггер и Гадамер. С другой стороны растущий интерес к теории коммуникации, лингвистике, кибернетике и компьютерным языкам свидетельствует о том, что на протяжении нескольких десятилетий в науке и технологии происходят схожие процессы. Этот отчетливо выраженный поворот к языку как таковому был воспринят Фуко, как "решающий рывок к абсолютно новой форме мысли". Даже если не расценивать данный процесс положительно, можно, по крайней мере, частично объяснить его пессимистическими настроениями, вызванными спадом оппозиционного движения 60-х годов. В 70-е мы стали свидетелями тревожной ситуации, а именно бегства в "лабиринт текстуальности", как выразился Эдвард Саид, что резко контрастировало с прежней, временами более бунтарской интеллектуальной деятельностью.

Возможно, нет ничего парадоксального в том, что "фетиш текстуального", как считал Бен Аггер, "стал привлекательным как раз в ту эпоху, когда интеллектуалы лишились права на голос". Язык обесценивался все больше и больше; его лишили смысла, особенно в публичных выступлениях. На слова уже нельзя рассчитывать, и это лишь часть анти-теоретического течения, за которым стоит еще более сокрушительное поражение, чем в 60-х: поражение всего здания рационализма эпохи Просвещения. Мы зависели от языка, как предположительно надежного и честного слуги разума и куда он нас привел? Освенцим, Хиросима, массовое психическое обнищание, неминуемое уничтожение планеты и тому подобное. Посмотрите на постмодернизм с его кажущимися эксцентричными и фрагментированными поворотами и изгибами. Эдит Вышоград в своей книге "Святые и постмодернизм" (1990) не только заявляет об универсальности постмодернистского "подхода" - за его пределами, по-видимому, больше никаких областей знания не существует, - но также убедительно комментирует новое направление: "постмодернизм, в качестве "философского" и "литературного" дискурсивного стиля не может напрямую апеллировать к методикам рассуждения, которые сами являются инструментами теории, но должен изобрести секретные средства для подрыва фундамента рассуждения".

Непосредственный предшественник постмодернизма/постструктурализма, доминировавший в философии на протяжении 50-х и большей части 60-х годов, формировался вокруг лингвистической модели, поставленной им в центр внимания. Структуралисты предполагали, что язык конституирует наше единственное средство доступа к миру вещей, а также к опыту и его расширению, и что значение возникает в ходе игры различий между культурными знаковыми системами. Например, Леви-Стросс утверждал, что разгадка антропологии кроется в обнаружении бессознательных социальных правил (например, тех, которые упорядочивают брачные узы и родство), структурированных так же, как и язык. Именно швейцарский лингвист Соссюр подчеркивал - и его слова оказали огромное влияние на постмодернизм - что значение находится не во взаимоотношении означающего и означаемого, но во взаимоотношении знаков между собой. Вера Соссюра в закрытую, самоотносимую природу языка подразумевает, что все определяется внутри языка и, таким образом, снимается проблематика таких изящных понятий, как отчуждение, идеология, подавление и т.д. В конечном итоге, Соссюр делает вывод, что язык и сознание являются практически одним и тем же.
В этом же направлении, отрицающем представление о языке как о внешнем средстве, используемом сознанием, начал работать еще один крайне влиятельный нео-фрейдист Жак Лакан. Для Лакана сознание не только полностью пронизывается языком и не существует вне языка, но и "бессознательное структурировано так же, как язык".

Прежние мыслители, в особенности Ницше и Хайдеггер, уже выдвигали теории, что другой язык или измененное отношение к языку могут каким-то образом дать иное важное понимание вещей. Впоследствии, в результате лингвистического поворота даже концепция думающего индивида, как основы познания, перестает быть устойчивой. Соссюр обнаружил, что "язык не является функцией говорящего субъекта", но язык первичен по отношению к нему, так как говорением занимается сам язык. Ролан Барт, чье творчество включает в себя и структуралистский, и постструктуралистский периоды, установил, что "говорит именно язык, а не автор", а Альтюссер пришел к схожему выводу, отметив, что история "является процессом, в котором отсутствует субъект".

Если считать субъект, главным образом, функцией языка, то подавленное посредничество его и символической системы в целом становится главным пунктом программы. Соответственно постмодернизм делает все возможные попытки установить связь с тем, что лежит вне языка, "представить непредставляемое". Между тем, учитывая серьезные сомнения в доступности для нас референта, существующего вне языка, интерес к реальному постепенно теряется. Жак Деррида, ключевая фигура постмодернизма, исходит из того, что связь между словами и миром является произвольной. Материальный мир не играет для него никакой роли.

Истощенный модернизм и истоки постмодернизма

Но прежде чем начать рассматривать Жака Деррида, скажем несколько слов о его предшественниках и серьезных изменениях, произошедших в культуре. Постмодернизм ставит вопрос о коммуникации и смысле, так что категория эстетики, например, становится проблематичной. Для модернизма - с его солнечной верой в репрезентацию - искусство и литература были лучом надежды на создание видимости понимания и удовлетворения. Вплоть до самого заката модернизма "высокая культура" считалась кладезем морали и духовной мудрости. Сейчас, по-видимому, в это уже никто не верит; тот факт, что вопрос о языке занимает такое доминирующее положение, возможно, свидетельствует о том, что в результате провала других кандидатов на роль перспективного отправного пункта человеческого воображения образовался некий вакуум. Складывается впечатление, что в 60-х модернизм достиг предела своего развития, строгая каноническая живопись (например, Ротко, Рейнхардт) уступила место слепой поддержке поп-артом коммерческого жаргона культуры потребления. Постмодернизм - и не только в искусстве - это модернизм, лишившийся надежд и мечтаний, благодаря которым современность была более или менее сносной.

Широко распространенная склонность к "фаст-фуду" проявляется также и в изобразительных искусствах в смысле производства легко потребляемых развлечений. Говард Фокс считает, что "возможно, единственным всеобъемлющим свойством постмодернистского искусства является театральность". Декаданс и истощение можно обнаружить и на мрачных полотнах Эрика Фишля, при взгляде на которые начинает казаться, что ужас таится прямо под поверхностью картин. Эта особенность связывает Фишля, типичного американского художника-постмодерниста с не менее зловещим фильмом "Твин Пикс" и типичным режиссером-постмодернистом Дэвидом Линчем. Начиная с Уорхола, образ становится само-осознающим, механически воспроизводимым предметом потребления, и в этом заключаются истинные предпосылки отсутствия глубины и общего стремления к угрюмости и мрачным предзнаменованиям.

Частый эклектизм постмодернистского искусства представляет собой произвольную рециркуляцию фрагментов различных временных отрезков, особенно из прошлого, которая нередко принимает форму пародии и китча. Искусство - деморализованное, дереализованное, деисторизированное - уже не принимает само себя всерьез. Образ перестает отсылать к первичному "оригиналу", который находится где-то в "реальном" мире. Он все чаще и чаще начинает соотноситься исключительно с другими образами, тем самым, отражая факт нашей потерянности, удаленности от природы ради крайне опосредованного мира технологического капитализма.

Впервые термин "постмодернизм" был употреблен в 70-х по отношению к архитектуре. Кристофер Дженкс писал об анти-плановом, про-плюралистическом подходе, отказе от мечты модерна о чистой форме в пользу интереса к "разнообразию человеческих голосов". Более честными было восхваление Лас-Вегаса Робертом Вентури и признание Пьера Гофа, что постмодернистская архитектура уже не заботится о людях так, как это делала архитектура модернистская. Арки и колонны, водруженные на крышах модернистских домов-коробок, - это тонкий фасад веселости и индивидуальности, который едва ли способен видоизменить анонимное сосредоточение богатства и власти под ним.

Писатели-постмодернисты ставят под вопрос сами основы литературы как таковой вместо того, чтобы продолжать создавать иллюзию внешнего мира. Художественные произведения переадресуют внимание к самим себе; например, Дональд Бартелм пишет рассказы, которые, кажется, постоянно напоминают читателю, что они вымышлены. Протестуя против утверждения, точки зрения и других видов репрезентации, постмодернистская литература обнаруживает дискомфорт в отношении тех форм, которые приручают и одомашнивают продукты культуры. Так как мир становится все более искусственным, а смысл - все менее подверженным нашему контролю, новый метод рассеивает иллюзии вернее, даже если бы ему вдруг пришлось бы замолчать. Здесь, как и везде, искусство сражается с самим собой; его прежние заявления о том, что он сможет помочь нам понять мир, растворяются в воздухе, а сама концепция воображения теряет свою силу.

Для некоторых людей потеря рассказчика или точки зрения равносильна лишению возможности определить наше место в истории. Для постмодернистов эта потеря является чем-то вроде высвобождения. Например, Реймонд Федерман торжествует по поводу выходящего романа, который "по-видимому, будет лишен всякого смысла..., сознательно алогичным, иррациональным, нереалистичным, non sequitur и непоследовательным".

Идея фантазии, находящаяся на подъеме уже несколько десятилетий, является общей для постмодерна формой, служащей напоминанием, что фантастическое противостоит цивилизации, используя те самые силы, которые оно должно подавлять в себе, чтобы выжить. Но эта фантазия, параллели к которой мы находим и в деконструкции, и в повышении степени цинизма и смирения в обществе, не верит в саму себя настолько, чтобы достичь высокого уровня взаимодействия и понимания. По-видимому, постмодернистские писатели задыхаются в складках языка, что обозначает не что иное, как ироническое отношение к притязаниям на истину и смысл со стороны более традиционной литературы. С этой точки зрения весьма символичным является роман Лори Мура "Как жизнь" (1990), название и содержание которого обнаруживают отход от жизни и инверсию "американской мечты", в которой вещи становятся только хуже.

Торжество бессилия

Постмодернизм ниспровергает два основных догмата гуманизма эпохи Просвещения: способность языка к формированию мира и способность сознания к формированию личности. Соответственно образуется постмодернистская лакуна, общая идея того, что желание эмансипации и свободы, обещанных гуманистическими принципами субъективизма, не может быть удовлетворено. Постмодернисты рассматривают сознание как лингвистический договор; как сказал Уильям Берроуз, "Ваше представление о собственном "я" абсолютно иллюзорно".

Совершенно очевидно, что прославленный идеал индивидуализма уже давно находится под давлением. В действительности, капитализм достиг успеха в восхвалении индивида, одновременно уничтожая его. Работы Маркса и Фрейда внесли большой вклад в разоблачение ошибочной и наивной веры в независимое, рациональное кантианское "я", ответственное за реальность. А современные структуралистские интерпретаторы Альтюссер и Лакан содействовали этому разоблачению и скорректировали его в соответствии с новыми реалиями. Но в настоящее время давление настолько велико, что термин "индивид" стал считаться устаревшим и его заменили "субъектом", в коннотацию которого всегда входит значение "состоять в подданстве" (как, например, в устаревшем выражении "быть подданным короля"). Даже некоторые радикальные либертарианцы, такие как группа "Вопросы", хором повторяют за постмодернистами тезис об отвержении индивида в качестве ценового критерия, вследствие того, что идеология и история девальвировали данную категорию.

Таким образом, постмодернизм показывает, что автономия - это по большей части миф, а заветные идеалы власти и воли также являются заблуждением. Но если посредством этого нам обещают новую, серьезную попытку демистификации власти, скрытой под маской буржуазной, гуманистической "свободы", тогда фактически субъект подвергается настолько сильному рассеиванию, что его - в качестве какого-либо агента действия вообще - можно считать бессильным и даже несуществующим. Тогда кто или что может достичь освобождения, или же это еще один воздушный замок? Позиция постмодернизма двояка: думающий человек должен быть "подвергнут стиранию", в то время как само существование его критики зависит от таких дискредитировавших себя идей, как субъективизм. Фред Дэллмэйр, осознавая широкое распространение концепции современного антигуманизма, предупреждает нас о потерях, которые, в первую очередь, несут моральные критерии и рефлексия. Если будет доказано, что мы являемся преимущественно языковыми инстанциями, то совершенно очевидно, что мы лишимся способности постижения целого, причем именно в тот момент, когда нам это крайне необходимо. Неудивительно, что для некоторых постмодернизм оказывается на поверку эквивалентом обыкновенного либерализма без субъекта, хотя феминисток, которые пытаются определить или возвратить обратно подлинность и автономию женской личности, вряд ли удастся в этом убедить.

Постмодернистский субъект, вернее то, что предположительно осталось от субъектности, по всей видимости, представляется главным образом личностью, сконструированной технологическим капиталом в собственных целях. Ученый Терри Иглтон, теоретик марксизма так описывал его: "дисперсная, децентрализованная сеть либидозных привязок, лишенная этического содержания и физической сущности, эфемерная функция того или иного акта потребления, посредничества, сексуальных отношений, тенденции или моды". Если считать данное Иглтоном определение теперешнего не-субъекта несоответствующим точке зрения постмодернистов, то найти обоснования для неприятия уничтожающего вывода Иглтона крайне сложно. В постмодерне исчезает даже отчуждение, так как отсутствует сам субъект, подвергаемый отчуждению! Сложно себе представить лучшее доказательство нынешней фрагментации и бессилия, как сложно представить и ситуацию, в которой гнев и недовольство игнорировались бы настолько тщательно.

Деррида, деконструкция и различение

Но хватит пока говорить об историческом контексте и общих характеристиках. Наиболее влиятельным и специфическим постмодернистским подходом была деконструкция Жака Деррида. Постмодернистская философия - это, прежде всего, сочинения Деррида, а деконструкция, будучи самой первой и наиболее радикальной методикой, вызвала широкий резонанс не только в самой философии, но также в поп-культуре и ее стиле.

Конечно же, "лингвистический поворот" повлиял на возникновение феномена Деррида, по причине чего Дэвид Вуд назвал деконструкцию "совершенно неотвратимой философской формой нынешнего времени", так как мысль преодолевает неизбежное препятствие в качестве письменного языка. Деррида развивал идею о том, что язык не является невинным или же нейтральным, но включает в себя немалое количество предпосылок; он также раскрыл то, что называл принципиальной внутренней противоречивостью человеческого дискурса. Математик Курт Гедель в своей "Теореме о неполноте" утверждал, что любая формальная система может быть либо непротиворечивой, либо завершенной, но не той и другой одновременно. В схожей манере Деррида доказывал, что язык постоянно восстает против самого себя, поэтому после тщательного анализа обнаруживается, что мы уже не можем ни сказать то, что думаем, ни осмыслить то, что говорим. Однако, как и семиологи до него, Деррида одновременно предполагает, что метод деконструкции может демистифицировать идеологическое содержание любого текста, интерпретируя всю человеческую деятельность по существу как текст. Таким образом, разоблачаются основные противоречия и маскировочные стратегии, присущие метафизике языка в самом широком смысле этого слова, и в результате обнаруживается более глубокий тип знания.

Против последнего утверждения вкупе с политическими перспективами, на которые постоянно намекал Деррида, выступает само содержание деконструкции, согласно которой язык представляет собой независимую, находящуюся в постоянном движении силу, которая не допускает стабилизации значения и определения коммуникации, как и указывалось выше. Этот внутри-образованный поток он назвал "различением" [прим. перев. - différance], и именно так называется сама идея коллапса значения и автореферентной природы языка, которая, как упоминалось ранее, утверждает, что вне языка ничего более не существует, что нет того "вне", где значение могло каким бы то ни было образом существовать. Замысел и субъект были преодолены, а то, что в результате этого оказалось выявленным, не являлось "истиной", но лишь бесконечным порождением смыслов, вызванным различением - тем принципом, который определяет язык. Значение внутри языка также стало труднодостижимым, так как Деррида настаивал на метафоричности языка, который, следовательно, не может напрямую сообщать истину (данная идея была позаимствована у Ницше), ту, которая стирает различия между философией и литературой. Все эти инсайты предположительно содействуют дерзкой и разрушительной сущности деконструкции, однако, несомненно, возникает несколько общих вопросов. Если значение неопределяемо, то почему аргументация и термины Жака Деррида также не являются неопределяемыми, раз-винчиваемыми? Он отвечал критикам, например, что значение его идей им непонятно, в то время как его "значение" заключается в том, что четкого, определяемого значения не существует. И, несмотря на то, что весь его проект в значительной мере нацелен на то, чтобы лишить любую систему претензий на исключительную истину, он сам присваивает различению исключительный статус первейшего философского принципа.

Деррида считал, что именно преувеличение значения речи по сравнению с письмом стало причиной того, что все западные мыслители проигнорировали губительную способность языка самостоятельно порождать философию. При предоставлении речи особого статуса возникает ложное ощущение непосредственности, безосновательная уверенность в том, что в речи присутствует сама вещь и преодолевается репрезентация. Но речь не является более "аутентичной", чем письмо, и совсем не застрахована от врожденной неспособности языка аккуратно и вразумительно доставлять (репрезентационные) товары. Западной метафизике присуще неуместное стремление к наличию, бездумное желание успеха репрезентации. Важно отметить, что, так как Деррида отвергает возможность неопосредованного существования, его нападкам подвергается эффективность репрезентации, но не сама категория. Он высмеивает игру, но сам играет по тем же самым правилам. Различение (иногда называемое просто "различием") незаметно превращается в безразличие - по причине неистинности и отсутствия смысла - и в полном объеме приобретает форму цинизма.

Позже Деррида стал писать о неверных шагах, предпринятых философией в области наличия со ссылкой на вымученные поиски его Гуссерлем. Затем он разработал теорию "грамматологии", в которой он восстановил примат письма, противопоставив его фоноцентричным или же превозносящим речь тенденциям запада. По большей части это выразилось в критике основных деятелей, совершивших грех фоноцентризма, включая Руссо, Хайдеггера, Соссюра и Леви-Стросса, что, впрочем, никак не отменяет огромный долг Жака Деррида перед последними тремя учеными из четырех.

Словно вспоминая очевидные выводы своего деконструктивистского подхода, в 70-х Деррида меняет стиль своих работ, отказавшись от ранних, довольно прямолинейных философских дебатов. "Глас" (1974) представляет собой смесь Гегеля и Гента, в которой на место аргументации приходят свободные ассоциации и скверные каламбуры. Несмотря на то, что эта работа поставила в тупик даже самых преданных почитателей Деррида, "Глас", конечно же, придерживается принципа неминуемой неоднозначности языка и желания ниспровергнуть претенциозность упорядоченного дискурса. "Шпоры" (1978) - это исследование Ницше размером с целую книгу, в котором Деррида сосредотачивается, в конечном итоге, не на какой-либо публикации Ницше, но на фразе, которую тот написал на полях своей тетради - "Я забыл свой зонтик". Эта небрежно записанная фраза обладает бесконечным множеством неразрешимых вариантов значений и смыслов, если они вообще там есть. В этом, естественно, и заключается позиция Деррида - предположить, что то же самое можно сказать обо всех произведениях Ницше. Согласно деконструкции, совершенно очевидно (хм, лучше сказать "неочевидно"), что простор для мысли находится относительном, фрагментированном, пограничном.

Значение - это, конечно же, не то, что точно определяется. Комментируя "Федра" Платона, мастер декомпозиции зашел настолько далеко, что заявил: "как и всякий текст, [он] не может - по крайне мере, фактически, динамически, всесторонне - включать в себя все слова, составляющие систему греческого языка".

Теперь что касается противопоставления Жака Деррида бинарных оппозиций, таких как буквальный/метафорический, серьезный/игровой, глубокий/поверхностный, природа/культура, ad infinitum. Он рассматривает их как основные абстрактные иерархии - по большей части провезенные контрабандой самим языком - которые создают иллюзию определения и направления. Далее он заявляет, что деконструктивное действие по ниспровержению этих пар, в результате которого одна из оппозиций начинает превалировать над другой, ведет к политическому и экономическому ниспровержению реальных, не-абстрактных иерархий. Однако автоматический отказ от всех бинарных оппозиций сам по себе является метафизическим проектом; он действительно избавляет политику и историю от неспособности увидеть в оппозициях, какими бы неопределенными они ни были, ничего кроме лингвистической реальности. Демонтируя всякий бинаризм, деконструкция стремится к "постижению различия без противопоставления". В малой дозировке подобный подход показался бы благотворным, но скептическое отношение к четкому определению "тот или другой" приводит к весьма сомнительной установке на отказ от любой однозначности. Сказать, что не существует ситуации "да или нет", - равносильно параличу релятивизма, при котором "бессилие" становится доминирующим напарником "оппозиции".

Возможно, поучителен случай с Полем де Маном, который расширил и углубил основополагающие деконструктивные принципы Деррида и, по мнению многих, превзошел его. Вскоре после смерти де Мана в 1985 году выяснилось, что в молодости он написал несколько антисемитских, пронацистских статей в одну из газет на территории оккупированной Бельгии. В результате этого открытия статус выдающегося йельского деконструктора, а для некоторых и моральная и философская ценность самой деконструкции были поставлены под вопрос. Де Ман, как и Деррида, настаивал на том, что "в употреблении языка мы принимаем как должное двуличность, путаницу и неистинность". В схожем ключе, несмотря на дискредитацию, по моему мнению, прозвучал неискренний комментарий Жака Деррида по поводу коллаборационизма де Мана: вкратце, "как мы можем осуждать, у кого есть на это право?" Крайне неубедительный довод в защиту деконструкции, которая, как считается, стоит, тем не менее, на анти-авторитарных позициях.

Деррида утверждал, что деконструкция "побуждает к разрушению любого королевства". А в действительности она осталась в рамках благополучного академического царства изобретения еще более искусных текстуальных сложностей, чтобы занять себя и отвлечь от размышлений над собственным политическим положением. Один из центральных терминов Деррида - диссеминация - описывает язык в соответствии с принципом различения как не слишком богатый урожай значений, но что-то вроде бесконечной утраты и потери, когда значение появляется везде и фактически мгновенно рассеивается. Этот бесконечный и не приносящий удовлетворения поток языка является наиболее точной аналогией сущности потребительского капитала и его непрерывной, бессмысленной циркуляцией. Таким образом, Деррида, невольно увековечивает и универсализирует зависимое существование, передавая человеческое общение в распоряжение его образа. "Любое королевство", которое, по его мнению, должно было быть разрушено деконструкцией, наоборот расширяется и мыслится абсолютным.

Деррида представляет одновременно и широко распространенную французскую традицию explication de texte, и протест против галльского благоговения перед картезианским классицистским языком с его идеалами внятности и баланса. В определенной степени деконструкция также возникла как часть первичной составляющей полу-революции 1968 года, а именно восстания французских студентов против закоснелого высшего образования. Некоторые из ключевых деконструктивистских терминов (например, диссеминация) были заимствованы из объяснений Бланшо текстов Хайдеггера, что, впрочем, не отрицает выразительного своеобразия идей Деррида. Наличие и репрезентация постоянно ставят друг друга под вопрос, обнаруживая бесконечную трещину в основополагающей системе, а это само по себе является значительным достижением.

К сожалению, преобразование метафизики в проблему письма, в котором значения фактически выбирают сами себя, и, следовательно, нельзя доказать, что один дискурс (соответственно и образ действия) может быть лучше другого, кажется менее радикальным. Деконструкцией сейчас занимаются главы английских министерств, общества специалистов и другие органы-с-правовым-статусом, потому что она крайне нерешительно поднимает вопрос репрезентации. Деррида в своей деконструкции философии признает, что она не должна затрагивать саму концепцию, недостаток обоснования которой деконструкция раскрывает. Одновременно признавая недоказуемость идеи о существовании независимой от языка реальности, деконструкция также отрицает перспективы высвобождения из знаменитой "языковой тюрьмы". Сущность языка, примат символического не оспариваются, но утверждаются неизбежными, так как их невозможно реализовать. Выхода нет. Как заявил Деррида, "Перед нами не стоит вопрос об освобождении и установлении нового, нерепрессивного порядка (его не существует)".

Кризис репрезентации

Если главным достижением деконструкции является только размывание нашей уверенности в существовании реальности, то деконструктивистам не стоит забывать, что реальность - вспомним хотя бы рекламу и массовую культуру - уже сама все это сделала. Таким образом, подобная типично постмодернистская точка зрения свидетельствует о развитии мышления от периода декаданса до элегического или пост-мыслительного периода, или же, как подвел итог Джон Фекете, "до глубочайшего кризиса западной мысли, совершенной утраты хладнокровия".

Нынешняя перегруженность репрезентации акцентирует внимание на чрезвычайном обнищании жизни в технологическом классовом обществе; технология - это утрачивание. Согласно классической теории репрезентации значение, или истина, предшествует и предопределяет репрезентацию, которая его передает. Но мы сейчас живем в ситуации постмодернистской культуры, в которой образ стал не столько способом выражения отдельного человека, сколько товаром анонимной потребительской технологии. Жизнь в информационную эпоху стала еще более опосредованной и еще в большей степени попала под контроль манипуляции знаками, символами, маркетингом, экспериментальными данными и т.д. Наше время, как говорит Деррида, - "это время без природы".

Все направления постмодернизма соглашаются с наличием кризиса репрезентации. Деррида, как уже упоминалось, стал оспаривать саму структуру здания философии, так как оно построенного на фундаменте репрезентации, и поднял несколько не имеющих ответа вопросов, касающихся взаимоотношений между репрезентацией и мышлением. Деконструкция нивелирует эпистемологические претензии репрезентации, доказывая, что язык, например, не способен справиться с репрезентативной задачей. Но это нивелирование избегает оспаривать репрессивный характер своего объекта, настаивая на том, что чистое наличие, пространство вне репрезентации может быть исключительно утопической мечтой. Никаких непосредственных отношений и коммуникации быть не может, только знаки и репрезентации; деконструкция - это поиск наличия и реализации - бесконечный, неминуемый и отсроченный.

Жак Лакан, который подобно Жаку Деррида склоняется к согласию с существующим положением, по крайней мере, более детально раскрывает губительную сущность репрезентации. Расширяя теорию Фрейда, он установил, что субъект одновременно порождается и отчуждается в момент вхождения в символическую систему, то есть в язык. Отрицая возможность возврата к до-языковой ситуации, в которой нарушенное обещание наличия могло бы быть исполнено, он, во всяком случае, понимает, в чем состоит основной массированный удар, который заставил свободные желания подчиниться символическому миру, а однозначность - капитулировать перед языком. Лакан назвал наслаждение [прим. перев. - фр. jouissance] невыразимым, так как, по сути, оно может возникнуть только вне языка: счастье, как желание мира без разлома, вызванного деньгами и письмом, и общества без репрезентации.

Неспособность породить символическое значение - это главная проблема постмодернизма, как бы иронично это не звучало. Постмодернизм теряет свои позиции на границе между тем, что может быть репрезентировано, и тем, что не может; это полурешение (в лучшем случае), которое отвергает отвержение репрезентации. (Здесь я не стану приводить доказательства репрессивной и отчуждающей сути символического, но отсылаю читателя к первым пяти эссе моей книги "Элементы отказа" (Left Bank Books, 1988), в которых я рассматриваю время, язык, число, искусство и агрокультуру в качестве категорий культурного отчуждения, обязанных своим появлением символизации). Тем временем, отчужденное и истощенное общество теряет интерес к предполагаемому утешению, обещанному культурой, а с углублением и усложнением системы посредничества человек начинает думать, что, возможно, это и является изначальным смыслом культуры. Впрочем, мы бы не ошиблись, если бы стали утверждать, что постмодернизм отказывается от анализа истоков репрезентации, настаивая на невозможности неопосредованного существования.

В ответ на стремление к утраченной целостности до-цивилизации постмодернисты говорят, что культура стала настолько существенной для человеческого существования, что подкопаться под нее не представляется никакой возможности. Это, конечно же, вызывает в памяти Фрейда, который понимал, что цивилизация есть подавление свободы и единства, но вместе с тем считал, что работа и культура гораздо важнее. Фрейд, по крайней мере, честно признавал противоречие и непоследовательность своего выбора отдать предпочтение ущербному содержанию цивилизации, чем и отличался от постмодернистов.

Флойд Меррелл пришел к заключению, что "ключом, вероятно, главным ключом к пониманию позиции Деррида" является его решение о запрете вопроса об истоках. Поэтому, намекая во всех своих работах на прямую связь между важнейшими доводами западной философии и насилием и репрессиями, характеризующими западную цивилизацию, Деррида намеренно и весьма авторитетно дезавуировал все упоминания о причинах. Впрочем, каузативное мышление всегда было объектом насмешек для постмодернистов. Если "естественность" - это иллюзия, то тогда что такое "неестественность"? Вместо замечательной ситуационистской сентенции "Под бетоном находится пляж" у нас есть знаменитое отрицание Фуко всего понятия "репрессивной гипотезы" в "Словах и вещах". Фрейд дал нам понимание того, что культура замедляет наш рост и порождает невроз, а постмодернисты говорят нам, что культура - это все, что у нас может быть, а ее основы, если они вообще существуют, для нас непознаваемы. По всей видимости, постмодернизм - это единственное, что у нас останется, когда процесс модернизации будет завершен, а природа навсегда исчезнет из нашей жизни.

Постмодернизм не только вторит Беккету в "Конце игры" - "природы больше не существует", - но он также отвергает даже предположение о том, что за пределами языка и культуры вообще когда-либо существовало сколько-нибудь постижимое пространство. "Природа, - заявил Деррида, анализируя Руссо, - никогда не существовала". И снова исключается отчуждение; данная концепция неминуемо подразумевает идею аутентичности, которую постмодернисты считают непостижимой. В этом же русле Деррида писал о "потери того, чего никогда не было, утрате само-наличия, которое человек никогда не испытывал, но о котором всегда мечтал..." С другой стороны, несмотря на все ограничения структурализма, согласие Леви-Стросса с положениями Руссо свидетельствует о его поиске причин. Хотя он и отказывался от отвержения либерализма и в отношении первопричин, и в отношении целей, Леви-Стросс никогда не переставал стремиться к "нетронутому" обществу, миру без разлома, в котором непосредственность еще не ликвидирована. За это Деррида - в унизительном смысле, естественно - описывал Руссо, как утописта, а Леви-Стросса - как анархиста, предупреждая против "дальнейших шагов по направлению к чему-то вроде подлинной ан-архии, без-властия", которое является всего лишь опасным заблуждением.

Но гораздо более опасным является отсутствие критики - на базисном уровне - отчуждения и принуждения, которые грозят подавить природу, вернее то, что осталось природного в мире и в нас самих. Маркузе понимал, что "воспоминания о радости лежат в основе любого мышления, а побуждение к возвращению былого чувства радости является скрытой движущей силой мыслительного процесса". Проблема истоков также включает в себя весь комплекс вопросов, связанных с возникновением абстракции и, естественно, принципа философии как такового, и Маркузе, пытаясь обнаружить те принципы, на основе которых можно было бы построить существование без подавления, был близок к истине, когда выступил против самой культуры. Конечно же, он так и не смог избавиться от ощущения, что человечество "позабыло о чем-то чрезвычайно важном", что весьма похоже на лаконичное заявление Новалиса о том, что "философия - это тоска по родине". Точно также Крокер и Кук пришли к неопровержимому выводу, что "культура постмодерна - это забывание, забывание истоков и целей".

Барт, Фуко и Лиотар

Среди других постструктуралистов/постмодернистов заслуживает внимания Ролан Барт, который в начале своей карьеры был крупным представителем структуралистской мысли. В своей работе "Нулевая степень письма" он выражает надежду на то, что язык может быть использован в утопическом смысле, а управляющие коды в культуре могут быть сломаны. Однако в начале 70-х он присоединился к Деррида в понимании языка как метафорической трясины, чья метафоричность непостижима. Философия одурманивается своим собственным языком, а сам язык не может заявлять права на то, что он сообщает. Своей книгой "Империя знаков" (1970) Барт уже отрекся от каких-либо притязаний на анализ или же критику. Было заявлено, что эта работа, в которой якобы рассказывается о Японии, "не стремится к описанию или анализу какой бы то ни было реальности вообще". В множестве фрагментов обсуждаются такие разнотипные культурные формы, как хайку и торговые автоматы, в качестве элементов анти-утопического пейзажа, в котором формы не обладают каким-либо смыслом и все является поверхностным. "Империю" можно назвать первым полностью постмодернистским продуктом, и к середине 70-х идея ее автора об удовольствии, получаемом от текста, породило то же самое дерридианское презрение к адекватности общественного дискурса. Письмо стало самоцелью и, по преимуществу, всего лишь личной сферой эстетического. Перед своей смертью в 1980 году Барт открыто осудил "все интеллектуальные формы письма", в особенности те, от которых отдает политикой. К моменту написания последней работы "Ролан Барт о Ролане Барте" - гедонизм слов, соответствовавший дендизму в реальном мире, - Барт рассматривал концепции не в зависимости от их обоснованности или же необоснованности, но лишь в зависимости от их эффективности в качестве тактики письма.

В 1985 [прим. перев. - очевидная ошибка, Фуко умер в 1984 году] году СПИД унес жизнь человека, который оказал наибольшее влияние на постмодернизм, - Мишеля Фуко. Иногда его называют "философом смерти человека", а многие считают его самым выдающимся современным учеником Ницше. Фуко приобрел широкую известность, благодаря своим масштабным историческим исследованиям (например, на такие темы, как безумие, практика наказания, сексуальность), которые предполагают отличие автора от более абстрактного и антиисторически настроенного Жака Деррида. Как упоминалось выше, структурализм уже полностью девальвировал личность практически во всех сферах лингвистики, тогда как Фуко описывал "человека как недавнее изобретение, как фигуру, которой не более двухсот лет, обыкновенный изгиб в нашем знании, который скоро исчезнет". Фуко настаивал на том, чтобы рассматривать "человека", как нечто, репрезентируемое и порождаемое в качестве объекта, а более точно - как виртуальную модель, изобретенную современной человеческой наукой. Несмотря на идиосинкразический стиль работ Фуко, они были намного более известны, чем работы Хоркхаймера и Адорно (например, "Диалектика просвещения"), а также Эрвинга Гофмана, который также разоблачал скрытые намерения буржуазного рационализма. Он обращал внимание читателя на "индивидуализирующую" тактику функционирования ключевых общественных институтов в начале 1800-х годов (семья, работа, медицина, психиатрия, образование), выявляя их нормализирующее и дисциплинирующее содержание, являющееся частью зарождающегося современного капитализма, так как "индивид" создается господствующей системой в своих собственных целях.

Фуко - типичный постмодернист; он отрицает оригинальное мышление и тот факт, что за доминирующим дискурсом эпохи или вне его рамок существует какая-либо "реальность". Соответственно субъект - это иллюзия, по большей части порожденная дискурсом, а само "я" произведено из существующего языкового словоупотребления. Поэтому теоретическим обзорам он предпочитал детальные исторические описания, названные "археологиями" знания, как будто они не несли в себе ни идеологической, ни философской нагрузки. Для Фуко не существовало причин формирования социального, которые могли бы восприниматься вне контекста различных исторических периодов или же эпистем, как он их называл: причины постоянно меняются от одной эпистемы к другой. Доминирующий дискурс, конституирующий свои субъекты, по всей видимости, является самоформирующимся. В отношении исторической проблематики это совершенно неэффективный подход; он стал следствием того, что Фуко не рассматривал социальные группы, но целиком и полностью сосредоточился на системах мышления. Теория Фуко ставит еще одну проблему: эпистема эпохи не может быть воспринята человеком, живущим в ней. Если именно сознание, по мнению Фуко, не способно осознавать собственную относительность и не знает, чем оно могло бы быть в предыдущие эпистемы, то тогда над-историческое, объективное понимание ситуации самим Фуко представляется невозможным. В конце "Археологии знания" он признал существование данной проблемы, но так и не смог разрешить это вопиющее, совершенно очевидное противоречие.

Дилемма постмодернизма заключается в следующем: как можно установить статус или обоснованность его теоретических разработок, если не признается ни истинность, ни принципы знания как такового? Если мы лишимся рациональных обоснований и стандартов, то на основании чего мы будем строить свои рассуждения? Каким образом мы сможем понять, какому обществу мы противостоим, не говоря уже о том, как мы вообще можем разделять какие-либо взгляды? Настойчивость, которую проявлял Фуко по отношению к ницшеанскому перспективизму, превратилась в неконтролируемый плюрализм интерпретаций. Однако, он релятивизировал понятия истины и знания во всех системах мышления за исключением своей собственной. Когда же Фуко спрашивали, как такое может быть, он признавался, что не может рационально объяснить свою точку зрения. Поэтому либеральный Хабермас утверждал, что такие постмодернистские мыслители как Фуко, Делез и Лиотар являются «неоконсерваторами», так как они не могут предоставить логически обоснованной аргументации предпочтения одного социального направления какому-либо другому. Склонность постмодернизма к релятивизму (или "плюрализму") в отсутствии установленных норм также обозначает невозможность предотвращения ситуации, когда одна общественная тенденция будет иметь право господствовать над другой.

Тема власти действительно была центральной для Фуко, и его отношение к ней вполне очевидно. Он писал о том, что главные институты современного общества связаны между собой посредством контролирующей интенциональности, "карцерного континуума", выражающего логический конец капитализма, избежать которого невозможно. Но сама власть, как определил Фуко, является координатной сеткой или же сферой отношений, в которой порождаются субъекты одновременно и в качестве продуктов, и в качестве агентов власти. Следовательно, каждый человек разделяет властные полномочия, поэтому бесполезно искать "основы" репрессивной власти с целью борьбы с ними. Современная власть коварна и "происходит отовсюду". Как Бог: он везде и одновременно нигде.

Фуко не видит пляжа под булыжной мостовой; он вообще не видит никакого "природного" порядка. Для него достоверна лишь череда государственных режимов, каждому из которых необходимо противостоять тем или иным способом. Но типично постмодернистское отвращение Фуко ко всей концепции человека-субъекта затрудняет понимание того, откуда может возникнуть это противостояние, не считая его представления о сопротивлении власти, как одном из проявлений самой власти. Что касается последнего, то Фуко зашел еще в один тупик в рассуждении о взаимоотношениях власти и знания. Он считал, что они переплетены между собой с помощью запутанных всепроникающих связей и непосредственно друг друга подразумевают. Фуко было крайне сложно добавить что-либо существенное относительно данной взаимозависимости, что, в конце концов, привело к тому, что он перестал далее разрабатывать теорию власти. Прежде всего, подобная ситуация была доказательством того, что Фуко принимал все меньшее и меньшее участие в политике. Легко понять, почему идеи Фуко были так разрекламированы средствами массовой информации, в то время как, например, ситуационистов намеренно оставляли без внимания.

Касториадис однажды сказал об идеях Фуко власти и оппозиции так: "Сопротивляйтесь, если нравится, но у вас не должно быть никакой стратегии, иначе вы уже будете не пролетариями, а властью". Сам же Фуко активно пытался воплотить в жизнь эмпирическую мечту подхода без идеологии и теории - "особого интеллектуала", участвующего в частных, локальных столкновениях. Подобная тактика предполагает только конкретное использование теории как "инструментальной" методики, разработанной специально для данного специфического случая. Однако, несмотря на благие намерения, ограничивающая теория, подразумевающая применение обособленных, непрочных "инструментов", не только отвергает всеобъемлющее представление о социуме, но и соглашается с общим разделением труда, лежащем в основе отчуждения и принуждения. Стремление к уважительному отношению к разнице во мнениях, частной конкретике и тому подобному отрицает дефектную, тяготеющую к тоталитаризму переоценку теории, но признает атомизацию позднего капитализма, раскалывающего общество на узкие сферы деятельности, благодаря которым и существует такое множество различных специалистов. Если "мы оказались на распутье между высокомерием осмотра единого целого и робостью инспектирования отдельных частей", как чрезвычайно уместно выразилась Ребекка Комей, то чем же тогда второй вариант (Фуко) лучше либерального реформизма? Этот вопрос покажется еще более логичным, если мы вспомним, что идеи Фуко в значительной степени были направлены на развенчание наших иллюзий по поводу гуманистических реформ, происходивших на протяжении веков. "Особый интеллектуал" в действительности оказывается еще одним специалистом, еще одним либералом, который критикует детали, но не основы проблемы. Глядя на активность Фуко - в большей мере в сфере реформы пенитенциарной системы, - можно сказать, что его позиция даже слишком умеренная, чтобы быть либеральной. Согласно Кейту Гендалу, в 80-х годах Фуко "попытался собрать под эгидой Коллежа де Франс, в котором он был заведующим кафедрой [кафедра истории систем мысли - прим. переводчика], историков, юристов, судей, психиатров и врачей, имеющих отношение к системе наказания". Все они были "копами". "Проделанная мною работа по анализу исторической относительности форм заключения под стражей, - говорил Фуко, - была первой попыткой рассмотрения иных методов наказания". Совершенно очевидно, что он считал легитимным и нынешнее общество, и существующую систему наказаний. Неудивительно, что в результате он не обращал никакого внимания на анархистов, которых считал инфантильными за их веру в будущее и человеческий потенциал.

Работы Жана-Франсуа Лиотара существенно противоречат друг другу, что само по себе является характерной чертой постмодернизма, но они также выражают центральную постмодернистскую идею: общество не может и не должно рассматриваться как нечто целостное. Лиотар - главный представитель анти-тотальной философской мысли; согласно его выводам постмодернизм - это "недоверие к метанарративам" или же к общим представлениям. Мнение о том, что объять целое не только опасно, но и невозможно, является элементом того бурного протеста против марксистских и коммунистических влияний, имевшего место во Франции, начиная с 60-х годов. Хотя главная цель Лиотара - это марксистские традиции, которые одно время были весьма сильны в политической и интеллектуальной жизни Франции, он идет дальше и отрицает социальную теорию in toto. Например, он считает, что любая концепция отчуждения - то есть, идея того, что изначальное единение, целостность или невинность были нарушены вследствие капиталистического равнодушия и фрагментации, - ведет к тоталитарной попытке насильственного объединения общества. Весьма характерно, что в своей книге "Либидозная экономика", выпущенной в середине 70-х, Лиотар объявил теорию террором.

Кто-то может сказать, что подобный радикальный протест вряд ли возможен вне культуры, которая слишком долго подвергалась влиянию марксисткой "левой" мысли, но с другой стороны такая реакция вполне соответствует широкому диапазону лишенного всяких иллюзий постмодерна. В конце концов, абсолютное неприятие Лиотаром ценностей пост-кантианского Просвещения отражает осознание несостоятельности рациональной критики в контексте мрачной исторической реальности, по крайней мере, в форме устоявшихся понятий и традиций кантианской, гегельянской и марксистской теории метанарративов. Согласно Лиотару, наступление эпохи постмодерна является символом того, что все оптимистические мифы об истине и превосходстве разума канули в лету, а их место заняла плюральность "языковых игр" - витгенштейновское представление об "истине", которой можно временно придерживаться и оперировать без каких-либо эпистемологических предпосылок и философских оснований. Языковые игры являются прагматичной, локализованной и экспериментальной базой знаний; в отличие от всеобъемлющих концепций теории и исторической интерпретации, они зависят исключительно от договора между участниками дискуссии в отношении их значимости и пользы. Таким образом, идеал для Лиотара - это множество "малых нарративов", а не "врожденный догматизм" метанарративов или же грандиозных идей. К сожалению, подобный подход должен подстраиваться под существующее положение вещей, а, кроме того, он фактически по определению зависит от превалирующего консенсуса. Следовательно, подход Лиотара имеет слишком ограниченную ценность, чтобы преодолеть пределы повседневных норм. И, несмотря на свой здоровый, анти-авторитарный скептицизм и понимание тиранической и подавляющей сущности тотализации, Лиотар не учитывает тот факт, что релятивизм Фуко в отношении языковых игр с их свободным договором касательно смысла стремится к утверждению равносильности всех идей вообще. Как заключил Жерар Роле, в результате отказ от общих представлений приводит к подчинению существующей логике единообразия, а совсем не к тому, что могло бы служить прибежищем многообразия.

Конечно же, постановка прогресса под сомнение является необходимым условием любого критического подхода, однако, ведя поиск многообразия, необходимо осознавать, что оно утеряно, и стараться понять причины, почему это произошло. Складывается впечатление, что постмодернистские мыслители пребывают в глубочайшем неведении относительно нынешней ситуации, когда разделение труда и коммодификация уничтожают основы культурного и социального многообразия. Постмодернисты стремятся сохранить то, что фактически не существует, и отказываются от масштабного анализа ситуации, необходимого для решения проблемы обнищания реальности. В этой связи весьма интересно рассмотреть взаимосвязи между постмодернизмом и технологией, которая, как выяснилось, имеет решающее значение для Лиотара.

Адорно выяснил, каким образом Просвещенческий идеал триумфа над природой, также называемый "инструментальным мышлением", подготовил почву для возникновения современного тоталитаризма. Лиотар считает фрагментацию знания важнейшим аспектом противостояния доминированию, и это мешает составить общее представление о том, что, наоборот, изоляция и есть фрагментированное знание, которое забывает о социальной установке и назначении изоляции. Знаменитое "многообразие" - это ничто иное, как следствие раздробления деспотической тотальности, которую он предпочитает игнорировать. Больше нигде так не пренебрегается критикой, как в постмодернистском позитивизме Лиотара, который фактически опирается на признание технической рациональности, для которой критика неприемлема. Неудивительно, что в эпоху декомпозиции смысла и отказа от понимания того, к чему в действительности сводится вся совокупность обыкновенных "фактов", Лиотар приветствует компьютеризацию общества. Так же как и ницшеанец Фуко Лиотар верит в то, что власть все больше и больше становится критерием истинности. Ему вторит постмодернистский прагматик Ричард Рорти, который тоже одобряет современную технологию и целиком и полностью предан гегемонистским ценностям современного индустриального общества.

В 1985 году Лиотар устроил в парижском Центре Пампиду зрелищную выставку хай-тека, в которой была представлена как искусственная реальность, так и микрокомпьютерные работы таких художников как Майрон Крюгер. На открытии выставки ее организатор заявил: "Мы хотели... обратить ваше внимание на то, что мир развивается не в направлении большей прозрачности или же простоты, но в направлении новой степени усложненности, в которой отдельный человек, возможно, будет чувствовать себя потерянным, но в которой он на самом деле сможет стать более свободным". По-видимому, общие представления все же допускаются, но только в том случае, если они совпадают с планами наших хозяев в отношении природы и нас самих. Но отдельного внимания заслуживает вопрос о "нематериальности", которая является и названием выставки, и термином Лиотара, который он ассоциирует с размыванием личности, разрушением устойчивых барьеров между собственным "я" и миром, который является продуктом нашей вовлеченности в лабиринт технологических и социальных систем. Стоит ли говорить, что он одобряет подобное положение вещей, приветствуя, к примеру, "плюрализирующий" потенциал новых коммуникационных технологий - тех, которые де-сенсуализируют жизнь, нивелируют человеческий опыт и истребляют мир природы. "Все народы имеют право на науку", - пишет Лиотар, словно с трудом осознавая, чем наука является. Он призывает к "свободному доступу к банкам памяти и базам данных". У Лиотара мы обнаруживаем совершенно жуткое представление о высвобождении человека: "Базы данных - это энциклопедия завтрашнего дня; они являются "природной средой" для мужчин и женщин постмодерна".

Фрэнк Лентриккия назвал деконструтивистский проект Деррида "изысканной концепцией власти, сравнимой в контексте истории философии лишь с Гегелем". Тот факт, что постмодернистам требуется общая теория для обоснования собственных суждений, таких как, например, почему не может и не должно существовать никаких общих теорий или метанарративов, представляется вполне очевидной иронией. Сартр, теоретики гештальта и здравый смысл показывают нам, что тот тип мышления, который постмодернисты отвергают как "тоталитарный", в действительности является неотъемлемым свойством самого восприятия: человек, как правило, видит нечто целостное, а не изолированные фрагменты. Чарльз Алтьери обнаружил у Лиотара еще один иронический момент: "Этот мыслитель чрезвычайно четко осознает опасность, которую представляют большие нарративы, но при этом остается абсолютным приверженцем доктрины общей абстракции". Постмодернисты декларируют анти-универсалистские позиции, но на практике - Лиотар, наверное, в большей степени - они сохраняют высокий уровень абстракции, когда речь идет о культуре, современности и других подобных темах, которые, конечно же, сами по себе являются пространными обобщениями.

"Освобожденное человечество, - писал Адорно, - "ни в коем случае не будет единым целым". Тем не менее, мы продолжаем жить в том единственном обществе, которое тотализирует стремление к мести. Постмодернизм со своей именитой фрагментацией и многообразием может и забыть о тотальности, но нас тотальность вряд ли забудет.

Делез, Гваттари и Бодрийяр

"Шизо-политика" Жиля Делеза проистекает - по крайней мере, отчасти - из господствующего в постмодернизме отрицания общих представлений в качестве отправной точки. Метод Делеза, который также называется "номадологией" и обращается к "ризоматическому письму", отстаивает позиции детерриториализации и декодирования структуры доминирования, посредством которых капитализм выместит сам себя вследствие собственной динамики. Делез и его периодический партнер, ныне покойный Феликс Гваттари, который так же как и Делез был специалистом по психоанализу, рассчитывали на то, что шизофренические тенденции доведут систему до предела, и она разлетится вдребезги. По-видимому, Делез разделяет или почти разделяет абсурдистские воззрения Йошимото Такаи, который считал, что потребление порождает новые формы сопротивления.

Данный тип отрицания тотальности посредством радикальной стратегии стимуляции ее самоуничтожения также вызывает в памяти беспомощный постмодернистский способ противостояния репрезентации: значения не проникают в центр, вне пределов досягаемости они ничего не репрезентируют. "Мышление без репрезентации", - так описывал Чарльз Скотт подход Делеза. Шизо-политика прославляет поверхности и разрывы; номадология противопоставляет себя истории.

Делез тоже обращается к постмодернистской теме "смерти субъекта" в своей наиболее известной работе "Анти-Эдип", написанной в соавторстве с Гваттари, а также в других, более поздних произведениях. "Желающие машины", составленные при помощи сочетания человеческих и нечеловеческих частей, не имеющих никаких различий между собой, стремятся стать объектом социальной теории Делеза, подменяя собой людей. В противоположность иллюзии отдельного субъекта в обществе Делез рисует портрет субъекта, который уже даже не является определенно антропоцентрическим. Несмотря на предположительно радикальные идеи Делеза, невозможно избавиться от чувства близости отчуждения или даже ощущения барахтанья в болоте отстранения и декаданса.

В начале 70-х Жан Бодрийяр разоблачил в своей книге "Зеркало производства" буржуазные основы марксизма, в основном его преклонение перед производством и работой. Тем самым Бодрийяр внес свою лепту в процесс упадка во Франции марксизма и коммунистической партии, которая и так находилась в состоянии крайней неопределенности после того, как левые сыграли реакционную роль в подавлении майских восстаний 68-го года. Однако с того времени Бодрийяр стал олицетворением мрачных постмодернистских тенденций и превратился - особенно в Америке - в поп-кумира для пресытившейся части общества, знаменитого своим полнейшим разочарованием в современном мире. В дополнение к неудачному резонансу между разложением культуры и едва ли не галлюцинаторной болезненностью Бодрийяра также верно будет указать на то обстоятельство, что его роль (и роль Лиотара в том числе) была слишком преувеличена в свете того вакуума, который образовался после ухода сравнительно более глубоких мыслителей Барта и Фуко и который он должен был заполнить.

Деконструтивистское описание Деррида невозможности отсылки за пределы репрезентации становится для Бодрийяра негативной метафизикой, в которой капитализм трансформирует реальность в безосновательные симуляции. Он считает, что культура капитала преодолела внутренние разногласия и противоречия и стала самодостаточной, что прочитывается как научно-фантастическая интерпретация концепции Адорно о тотально упорядоченном обществе. И невозможно никакое сопротивление, никакое "возвращение назад" отчасти потому, что альтернативой стала бы ностальгия по естественности, истокам, которую постмодернисты так решительно изживали.

"Настоящее - это то, что можно равноценно воспроизвести". Природа забывается настолько, что материальное начинает обуславливаться культурой, а более точно, реальность начинает формироваться посредством информационной симуляции. "Симулякр никогда не маскирует истину; это как раз истина маскирует свое отсутствие. Симулякр - это истина". "Общество спектакля" Дебора, но на стадии взрыва собственной сущности, деятельности и истории, направленного в пустоту симуляций - спектакль служит только самому себе.

Не вызывает сомнений тот факт, что в нашу "информационную эпоху" технологии электронных массмедиа оказывают огромное влияние на мир, однако переизбыток мрачности Бодрийяра так же очевиден. Делая акцент на господстве образов, не следует затемнять значение детерминирующих факторов, относящихся к материальной сфере, а именно - экономической прибыли и экспансии. Заявление о том, что власть массмедиа означает, что реальности в наше время не существует, соотносится с его же утверждением, что власти "уже больше нигде нет", и оба заявления ложны. Одурманивающая риторика не может опровергнуть непосредственную связь содержания информации в нашу информационную эпоху и суровой реальности бухгалтерского учета, эффективности, производительности и т.д. Симуляция не вытеснила производство; вряд ли кто-то отважится сказать, что наша планета гибнет исключительно под воздействием образов, а последовательное признание искусственности абсолютно не способствует процессу искоренения остатков природного.

Бодрийяр настаивает на стирании различий между реальностью и репрезентацией, соответственно, мы очутились в некой "гиперреальности", которая является только лишь симулякром. Любопытно, что, по всей видимости, он не только признает неизбежность такого хода развития, но и торжествует по этому поводу. Культурное - в широком смысле этого слова - перешло в качественно новую стадию, в которой исчезла сама область значения и смысла. Мы живем в "эпоху событий без последствий", когда "настоящее" продолжает существовать исключительно в качестве формальной категории, и это, по представлению Бодрийяра, очень хорошо. "Почему мы должны считать, что люди хотят отречься от своей повседневной жизни ради поиска каких-то альтернатив? Наоборот, они хотят сделать это своим предназначением... ратифицировать монотонность еще большей монотонностью". Если и говорить о каком-либо "сопротивлении", то здесь рекомендации Бодрийяра схожи со стремлением Делеза подтолкнуть систему к обострению собственной шизофрении. То есть, мы оперируем только тем, что дает нам сама система: "Вы хотите, чтобы мы занимались потреблением? - Окей, давайте потреблять еще больше, потреблять все, что только предложат, каким бы бессмысленным и абсурдным это ни было". Бодрийяр называет данную радикальную стратегию "гиперконформизмом".

По многим пунктам можно только догадываться, к какому феномену относится гипербола Бодрийяра, если этот феномен вообще имеет место. В одном и том же отрывке автор указывает на движение общества потребления в сторону единообразия и одновременно рассеивания... Но стоит ли обращать на это внимание, если практически все утверждения представляются просто-таки космически напыщенными и смехотворными? Бодрийяр, наиболее экстремальный из всех теоретиков постмодерна, сам стал хорошо продаваемым культурным товаром. Говоря о "зловещей пустоте любого дискурса", он видимо совершенно не догадывался о том, что эта фраза как нельзя лучше описывает бессодержательность его собственных сочинений.

Возможно, Японию и нельзя квалифицировать как "гиперреальность", однако стоит упомянуть, что ее культура видится еще более отстраненной и постмодернистской, чем американская. По мнению Масао Мийоши, "дисперсность и крах современной субъектности, о которых писали Барт, Фуко и другие, уже давно стали вполне очевидными в Японии, где интеллектуалы постоянно жаловались на отсутствие индивидуальности". Поток чрезвычайно специализированной информации, производимый специалистами всех мастей, являет сущность японского потребления "хай-тека", где неопределенность значения и беспрерывная гонка за новизной идут рука об руку. Йошимото Такаи - это, наверное, самый плодовитый культурный критик в Японии. Так или иначе, но многие не считают чем-то из ряда вон выходящим то обстоятельство, что он помимо всего прочего работает моделью, восхваляя добродетели и достоинства продаваемого товара.

Весьма популярную книгу Йасуо Танаки "Каким-то образом кристалл" (1980) можно назвать японским культурным феноменом 80-х, в том смысле что этот бессодержательный, беззастенчиво потребительский роман, наводненный названиями брендов (примерно как в "Американском психопате" (1990) Брета Истона Эллиса) владел умами читателей в течение десяти лет. Однако рассвет постмодерна, по-видимому, полностью завладевшего Японией, характеризуется скорее цинизмом, чем поверхностностью: как иначе объяснить тот факт, что наиболее резкие аналитические исследования постмодернизма, такие как "Мы живем в мета-массовую эпоху", выпускаются "Парко Корпорейшн" - сетью ультрасовременных магазинов, занимающихся розничной продажей и маркетингом? Шигесату Итои - ведущая массмедийная звезда; у него есть своя телевизионная программа, несколько печатных изданий, он постоянно появляется на страницах журналов. Как он стал знаменитостью? А просто написал серию рекламных объявлений, соответствующих современным тенденциям (крикливых, фрагментированных и т.д.), для "Сейбу" - самой обширной и наиболее технологически прогрессивной сети отраслевых магазинов Японии. Там, где капитализм принимает усовершенствованные, постмодернистские формы, знание потребляется точно так же, как покупается одежда. "Значение" - несовременно и неуместно; стиль и внешний вид - вот что главное.

Мы очень скоро окажемся в унылом, пустынном крае, воплощающем сущность постмодернизма. По утверждению Фредерика Джеймсона, "ни в одной из прежних цивилизаций великие метафизические искания, фундаментальные проблемы бытия и смысла жизни не казались столь далекими и бессмысленными". Петер Слотердайк считает, что "недовольство культурой приобрело новое качество: оно превратилось в глобальный, размытый цинизм". Коррозия смысла, усиливаемая интенсивной реификацией и фрагментацией, способствует широкомасштабному распространению цинизма. Человек, которого в терминах психологии можно было назвать "пограничным меланхоликом", в нынешнее время становится "кумиром масс".

Постмодернисты, капитулируя в сторону перспективизма и декаданса, не склонны рассматривать современное состояние действительности в качестве отчужденного - это, конечно же, весьма старомодная концепция - напротив, они считают его нормальным и даже приятным. Роберт Раушенберг писал: "Мне жаль тех людей, которые считают уродливыми такие вещи как мыльницы, зеркала или же бутылки "Кока-Колы", потому что они постоянно находятся в окружении подобных вещей, и это, вероятно, делает их несчастными". Дело не только в том, что "все является культурой", культурой потребительских товаров, которая сама по себе оскорбительна, но и в том, что постмодернизм соглашается с существующим положением, отказываясь от оценочной характеристики и критики. Если бы, по крайней мере, постмодернисты сделали нам одолжение, пусть и случайно, и указали бы на разложение и даже развращенность сферы культуры, которая сопутствует и содействует устрашающему обеднению жизни современного человека, то это могло бы стать их единственным "вкладом".

Мы все осознаем вероятность того, что нам придется существовать в совершенно неадекватном мире до тех пор, пока и он, и мы не самоуничтожимся. "Понятно, что культура никуда не исчезнет только оттого, что люди становятся отчужденными, - писал Джон Мерфи. - Однако для того чтобы отчуждение получило нормативный статус, необходимо будет изобрести неизвестный доселе тип общества".

Ну, а пока - где наша энергия, протест, стремление построить не-изуродованный мир? Барт провозгласил ницшеанский "гедонизм дискурса", Лиотар посоветовал "стать язычниками". Какие все дикие язычники! Конечно же, их реальные опусы пусты и вялы - им присуща абсолютно релятивизированная академическая стерильность. Постмодернизм не способен на значимую критику, он лишь обрекает нас на бесконечные скитания по торговым рядам, на путь в никуда.

Перевод с английского: Антон Шеховцов